обучать арсу аморису что это
Обучать арсу аморису что это
[Из авторской американской версии «Камеры обскуры»]
Жил-был некогда в Берлине человек [средних лет]. Он был богат, уважаем, счастлив; в один прекрасный день он бросил жену и ушел к молоденькой любовнице; он ее любил, а она его нет, и жизнь его окончилась трагически.
Вот и вся история, и на том бы мы ее и оставили, кабы в самом повествовании не было пользы и удовольствия; и хотя на надгробном камне довольно места для сокращенного, в мшистой обложке, изложения человеческой жизни, а все-таки всегда хочется знать подробности.
Приблизительно в 1925 году размножилось по всему свету милое, забавное существо – существо теперь уже почти забытое, но в свое время, т. е. в течение трех-четырех лет, бывшее вездесущим, – от Аляски до Патагонии, от Маньчжурии до Новой Зеландии, от Лапландии до мыса Доброй Надежды, словом, всюду, куда проникают цветные открытки, – существо, носившее симпатичное имя: Cheepy.
Рассказывают, что его (или вернее: ее) происхождение связано с вопросом о вивисекции. Художник Роберт Горн, проживавший в Нью-Йорке, однажды завтракал со случайным знакомым – молодым физиологом. Разговор коснулся опытов над живыми зверьми. Физиолог, человек впечатлительный, еще не привыкший к лабораторным кошмарам, выразил мысль, что наука не только допускает изощренную жестокость к тем самым животным, которые в иное время возбуждают в человеке умиление своей пухлостью, теплотой, ужимками, – но еще входит как бы в азарт – распинает живьем и кромсает куда больше особей, чем в действительности ей необходимо. «Знаете что, – сказал он Горну, – вот вы так славно рисуете всякие занятные штучки для журналов; возьмите-ка и пустите, так сказать, на волны моды какого-нибудь многострадального маленького зверя, например морскую свинку. Придумайте к этим картинкам шуточные надписи, где бы этак вскользь, легко упоминалось о трагической связи между свинкой и лабораторией. Удалось бы, я думаю, не только создать очень своеобразный и забавный тип, но и окружить свинку некоторым ореолом модной ласки, что и обратило бы общее внимание на несчастную долю этой, в сущности, милейшей твари». – «Не знаю, – ответил Горн, – они мне напоминают крыс. Бог с ними. Пускай пищат под скальпелем». Но как-то раз, спустя месяц после этой беседы, Горн, в поисках темы для серии картинок, которую просило у него издательство иллюстрированного журнала, вспомнил совет чувствительного физиолога, – и в тот же вечер легко и быстро родилась первая морская свинка Чипи. Публику сразу привлекло, мало что привлекло – очаровало, хитренькое выражение этих блестящих бисерных глаз, круглота форм, толстый задок и гладкое темя, манера сусликом стоять на задних лапках, прекрасный крап, черный, кофейный и золотой, а главное – неуловимое, прелестно-смешное нечто, фантастическая, но весьма определенная жизненность, – ибо Горну посчастливилось найти ту карикатурную линию в облике данного животного, которая, являя и подчеркивая все самое забавное в нем, вместе с тем как-то приближает его к образу человеческому. Вот и началось: Чипи, держащая в лапках череп грызуна (с этикеткой: Cavia cobaja[1]) и восклицающая «Бедный Йорик!»; Чипи на лабораторном столе, лежащая брюшком вверх и пытающаяся делать модную гимнастику – ноги за голову (можно себе представить, сколь многого достигли ее короткие задние лапки); Чипи стоймя, беспечно обстригающая себе коготки подозрительно тонкими ножницами, – причем вокруг валяются: ланцет, вата, иголки, какая-то тесьма… Очень скоро, однако, нарочитые операционные намеки совершенно отпали, и Чипи начала появляться в другой обстановке и в самых неожиданных положениях, – откалывала чарльстон, загорала до полного меланизма на солнце и т. д. Горн живо стал богатеть, зарабатывая на репродукциях, на цветных открытках, на фильмовых рисунках, а также на изображениях Чипи в трех измерениях, ибо немедленно появился спрос на плюшевые, тряпичные, деревянные, глиняные подобия Чипи. Через год весь мир был в нее влюблен. Физиолог не раз в обществе рассказывал, что это он дал Горну идею морской свинки, но ему никто не верил, и он перестал об этом говорить.
В начале 1928 года в Берлине знатоку живописи Бруно Кречмару, человеку очень, кажется, сведущему, но отнюдь не блестящему, пришлось быть экспертом в пустячном, прямо даже глупом деле. Модный художник Кок написал портрет фильмовой артистки Дорианны Карениной. Фирма личных кремов приобрела у нее право помещать на плакатах репродукцию с портрета в виде рекламы своей губной помады. На портрете Дорианна держала, прижатой к голому своему плечу, большущую плюшевую Чипи. Горн из Нью-Йорка тотчас предъявил фирме иск.
Всем прикосновенным к этому делу было в конце концов важно только одно – побольше пошуметь: о картине и об актрисе писали, помаду покупали, а Чипи, уже теперь тоже – увы! – нуждавшаяся в рекламе, дабы оживить хладевшую любовь, – появилась на новом рисунке Горна cо скромно опущенными глазами, с цветком в лапке и с лаконической надписью «Noli me tangere»[2]. «Он, видимо, любит своего зверя, – этот Горн», – заметил однажды Кречмар, обращаясь к своему шурину Максу, добрейшему, тучному человеку, с угреватыми складками кожи сзади над воротником. «Ты что, его лично знаешь?» – спросил Макс. «Нет, конечно нет, откуда же мне его знать? Он живет постоянно в Америке. А дело он выиграет, если доказать, что взоры глядящих на рекламу привлекаются больше зверьком, чем дамой». – «Какое дело?» – спросила Аннелиза, жена Кречмара.
Эта ее привычка задавать зря вопросы о предметах, не раз в ее присутствии обсуждавшихся, была следствием скорее нервности мысли, чем невнимания. Часто, задав рассеянный вопрос, Аннелиза, еще говоря, еще на разгоне слова, понимала уже, что давно сама знает ответ. Муж хорошо изучил эту привычку, и нисколько прежде она не сердила его, а лишь умиляла и смешила, и он, не отвечая, продолжал разговор с выжидательной улыбкой на губах, и ожидание обыкновенно оправдывалось, – жена почти сразу отвечала сама на свой вопрос. Но теперь, в этот именно день, в этот мартовский день, Кречмар, трепещущий от странных, тайных переживаний, вот уже неделю мучивших его, проникся вдруг необычайным раздражением. «Что ты, с луны, что ли, свалилась?» – воскликнул он, а жена махнула рукой и сказала: «Ах да, я уже вспомнила». – «Не так быстро, мое дитя, не так быстро», – тут же обратилась она к дочке, восьмилетней Ирме, которая пожирала свою порцию шоколадного крема. «С точки зрения юридической…» – начал Макс, пыхтя сигарой. Кречмар подумал: «Какое мне дело до этого Горна, до рассуждений Макса, до шоколадного крема… Со мной происходит нечто невероятное. Надо затормозить, надо взять себя в руки…»
Кречмар был несчастен в любви, несчастен и неудачлив, несмотря на привлекательную наружность, на веселость обхождения, на живой блеск синих, выпуклых глаз, – несмотря также на умение образно говорить (он слегка заикался, и это придавало его речи прелесть), несмотря, наконец, на унаследованные от отца земли и деньги. В студенческие годы у него была связь с пожилой дамой, тяжело обожавшей его и потом во время войны посылавшей ему на фронт носки, фуфайки и длинные, страстные, неразборчивые письма на шершаво-желтой бумаге. Затем была история с женой одного врача, которая была довольно хороша собой, томна и тонка, но страдала пренеприятной женской болезнью. Затем в Бад-Гомбурге – молодая русская дама с чудесными зубами, которая как-то вечером, в ответ на любовные увещевания, вдруг сказала: «А ведь у меня вставная челюсть, я ее на ночь вынимаю. Хотите сейчас покажу, если не верите». – «Не надо, зачем же», – пробормотал Кречмар и на следующий день уехал. Наконец, в Берлине была некрасивая, навязчивая женщина, которая приходила к нему ночевать три раза в неделю и рассказывала подробно и длительно все свое прошлое, без конца возвращаясь к одному и тому же и скучно вздыхая в его объятиях и повторяя при этом единственное французское словцо, которое она знала: «C’est la vie»[3]. Между этими довольно неудачными, вялыми романами, и во время них, были сотни женщин, о которых он мечтал, с которыми не удавалось как-то познакомиться и которые проходили мимо, оставив на день, на два ощущение невыносимой утраты.
Онлайн чтение книги Камера обскура
IV
Дома ничего не изменилось, и это было странно: жена, дочь, Макс принадлежали точно другой эпохе, мирной и светлой, как пейзажи ранних итальянцев. Макс, весь день работавший в театральной своей конторе, любил отдыхать у сестры, души не чаял в племяннице и с нежным уважением относился к Кречмару, к его суждениям, к темным картинам по стенам, к шпинатному гобелену в столовой.
Кречмар, отпирая дверь своей квартиры, с замиранием, со сквозняком в животе, думал о том, как сейчас встретится с женой, с Максом, – не почуют ли они измену (ибо эта прогулка под дождем являлась уже изменой, – все прежнее было только вымыслом и снами), быть может, его уже заметили, выследили, – и он, отпирая дверь, торопливо сочинял сложную историю о молодой художнице, о бедности и таланте ее, о том, что ей нужно помочь устроить выставку… Тем живее он ощутил переход в другую, ясную, эпоху, которую он за один вечер так лихорадочно опередил, – и, после мгновенного замешательства от вида неизменившегося коридора, от белизны двери в глубине, за которой спала дочка, от честных плеч Максова пальто, любовно надетого горничной на плюшевую вешалку, от всех этих домашних знакомых примет, – наступило успокоение: все хорошо, никто ничего не знает. Он пошел в гостиную: Аннелиза в клетчатом платье, Макс с сигарой да еще старая знакомая, вдова барона, обедневшая во время инфляции и теперь торговавшая коврами и картинами… Неважно, что говорили, – важно только это ощущение повседневности, обыкновенности, простоты. И потом, в мирно освещенной спальне, лежа рядом с женой, Кречмар дивился своей двойственности, отмечал свою ненарушимую нежность к Аннелизе, – и одновременно в нем пробегала молниевидная мысль, что, быть может, завтра, уже завтра, да, наверное, завтра…
Но все это оказалось не так просто. И во второе свидание, и в последующие Магда искусно избегала поцелуев. Рассказывала она о себе немного, – только то, что сирота, дочь художника, живет у тетки, очень нуждается, хотела бы переменить свою утомительную службу. Кречмар назвался Шиффермюллером, и Магда с раздражением подумала: «Везет мне на мельников», – а затем: «Ой, врешь». Март был дождливый, ночные прогулки под зонтиком мучили Кречмара, он предложил ей как-то зайти в кафе. Кафе он выбрал маленькое, мизерное, – зато безопасное. У него была манера, когда он усаживался в кафе или ресторане, сразу выкладывать на стол портсигар и зажигалку. На портсигаре Магда заметила инициалы «Б. К.». Она промолчала, подумала и попросила его принести телефонную книгу. Пока он своей несколько мешковатой, разгильдяйской походкой шел к телефону, она быстро посмотрела на шелковое дно его шляпы, оставшейся на стуле, и прочла его имя и фамилию (необходимая мера против рассеянности художников при шапочном разборе). Кречмар, нежно улыбаясь, принес книгу, и, пользуясь тем, что он смотрит на ее шею и опущенные ресницы, Магда живо нашла его адрес и телефон и, ничего не сказав, спокойно захлопнула потрепанный, размякший голубой том. «Сними пальто», – тихо сказал Кречмар, впервые обратившись к ней на «ты». Она, не вставая, принялась вылезать из рукавов макинтоша, нагнув голову, наклоняя плечи то вправо, то влево, и на Кречмара веяло фиалковым жаром, пока он помогал ей освободиться от пальто и глядел, как ходят ее лопатки, как собираются и расходятся складки смугловатой кожи на позвонках. Это продолжалось мгновение. Она сняла и шляпу, посмотрелась в зеркало и, послюнив палец, пригладила на висках темно-каштановые акрошкёры. Кречмар сел рядом с ней, не спуская глаз с этого лица, в котором все было прелестно – и жаркий цвет щек, и блестящие от ликера губы, и детское выражение удлиненных карих глаз, и чуть заметное пятнышко на пушистой скуле. «Если мне бы сказали, что за это меня завтра казнят, – подумал он, – я все равно бы на нее смотрел». Даже легкая вульгарность, берлинский перелив ее речи, ахи и смешки перенимали особое очарование у звучности ее голоса, у блеска белозубого рта, – и, смеясь, она сладко жмурилась. Он хотел взять ее руку, но она и этого не позволила. «Ты сведешь меня с ума», – пробормотал Кречмар. Магда хлопнула его по кисти и сказала, тоже на «ты»: «Веди себя хорошо, будь послушным».
Первой мыслью Кречмара на другое утро было: «Так дальше невозможно. Следует взять для нее комнату, – без тетки. Так устроить, чтобы ей не служить. Мы будем одни, мы будем одни. Обучать арсу аморису. Она еще так молода. Удивительно, как это у нее нет жениха или друга…»
«Ты спишь?» – тихо спросила Аннелиза. Он притворно зевнул и открыл глаза. Аннелиза, в голубой ночной сорочке, сидела на краю постели и читала письма.
«Что-нибудь интересное?» – спросил Кречмар, глядя на ее пресно-белое предплечье.
«Он просит у тебя опять денег. Говорит, что жена и теща больны, что против него интригуют, – нужно дать».
«Да-да, непременно», – отвечал Кречмар, необычайно живо представив себе покойного отца Магды, – тоже, вероятно, старого, малодаровитого, разжеванного жизнью художника.
«А это – приглашение в „Палитру“, придется пойти. А это – из Америки».
«Прочти вслух», – попросил он.
«Глубокоуважаемый господин Кречмар. Мой поверенный сообщает мне о том живом и беспристрастном внимании, которое вы уделили делу о нарушении моих прав. Я предполагаю…»
Тут затрещал телефон на ночном столике. Аннелиза цокнула языком и взяла трубку. Кречмар, растерянно глядя на ее белые, пухлые пальцы, сжимающие черную трубку, вчуже слышал микроскопический голос, говоривший с другого конца.
«А, здравствуйте», – воскликнула Аннелиза и сделала мужу ту определенную, пучеглазую гримасу, по которой он всегда знал, что звонит баронесса, большая телефонница. Он потянулся за письмом из Америки, лежащим на перине, и посмотрел на подпись. Вошла Ирма, всегда приходившая по утрам здороваться с родителями. Она молча поцеловала отца, молча поцеловала мать, которая то слушала, то восклицала, и порою кивала вместе с трубкой. «Чтобы никаких сюрпризов няне сегодня не было», – тихо сказал Кречмар дочке, намекая на какое-то недавнее прегрешение. Ирма улыбнулась. Она была некрасивая, со светлыми ресницами, с веснушками над бледными бровями, и очень худенькая.
«До свидания, спасибо, до свидания», – облегченно проговорила Аннелиза и звонко повесила трубку. Кречмар принялся за чтение письма. Аннелиза держала дочь за руки и что-то ей говорила, смеясь, целуя ее и слегка подергивая после каждой фразы. Ирма все улыбалась и скребла ногой по полу.
Опять затрещал телефон. Кречмар приложил трубку к уху.
«Здравствуй, Бруно Кречмар», – сказал незнакомый женский голос. «Кто говорит?» – спросил Кречмар и вдруг почувствовал, словно спускается на очень быстром лифте. «Нехорошо было меня обманывать, – продолжал голос, – но я тебя прощаю. Ты слушаешь? Я хотела только тебе сказать, что…» – «Ошибка, это другой», – хрипло сказал Кречмар и разъединил. В то же мгновение он с ужасом подумал, что, как он давеча слышал голос, просачивавшийся с того конца, и даже как будто различал слова, так и Аннелиза теперь могла все слышать. «Что это было? – с любопытством спросила она. – Отчего ты такой красный?»
«Какая-то дичь! Ирма, уходи, нечего тебе тут валандаться. Совершенная дичь. Уже десятый раз попадают ко мне по ошибке. Он пишет, что, вероятно, приедет зимой в Берлин и хочет со мной познакомиться».
«Ах, Господи, никогда ничего сразу не понимаешь. Ну, вот этот самый – карикатурист, из Америки. Этот самый Горн…»
Камера обскура (6 стр.)
Дома ничего не изменилось, и это было странно: жена, дочь, Макс принадлежали точно другой эпохе, мирной и светлой, как пейзажи ранних итальянцев. Макс, весь день работавший в театральной своей конторе, любил отдыхать у сестры, души не чаял в племяннице и с нежным уважением относился к Кречмару, к его суждениям, к темным картинам по стенам, к шпинатному гобелену в столовой.
Кречмар, отпирая дверь своей квартиры, с замиранием, со сквозняком в животе, думал о том, как сейчас встретится с женой, с Максом, — не почуют ли они измену (ибо эта прогулка под дождем являлась уже изменой — все прежнее было только вымыслом и снами), быть может, его уже заметили, выследили, — и он, отпирая дверь, торопливо сочинял сложную историю о молодой художнице, о бедности и таланте ее, о том, что ей нужно помочь устроить выставку… Тем живее он ощутил переход в другую, ясную, эпоху, которую он за один вечер так лихорадочно опередил, — и, после мгновенного замешательства от вида неизменившегося коридора, от белизны двери в глубине, за которой спала дочка, от честных плеч Максова пальто, любовно надетого горничной на плюшевую вешалку, от всех этих домашних знакомых примет, наступило успокоение: все хорошо, никто ничего не знает. Он пошел в гостиную: Аннелиза в клетчатом платье, Макс с сигарой да еще старая знакомая, вдова барона, обедневшая во время инфляции и теперь торговавшая коврами и картинами… Неважно, что говорили, — важно только это ощущение повседневности, обыкновенности, простоты. И потом, в мирно освещенной спальне, лежа рядом с женой, Кречмар дивился своей двойственности, отмечал свою ненарушимую нежность к Аннелизе, — и одновременно в нем пробегала молниевидная мысль, что, быть может, завтра, уже завтра, да, наверное, завтра…
Но все это оказалось не так просто. И во второе свидание, и в последующие Магда искусно избегала поцелуев. Рассказывала она о себе немного — только то, что сирота, дочь художника, живет у тетки, очень нуждается, хотела бы переменить свою утомительную службу. Кречмар назвался Шиффермюллером, и Магда с раздражением подумала: «Везет мне на мельников», — а затем: «Ой, врешь». Март был дождливый, ночные прогулки под зонтиком мучили Кречмара, он предложил ей как-то зайти в кафе. Кафе он выбрал маленькое, мизерное, зато безопасное. У него была манера, когда он усаживался в кафе или ресторане, сразу выкладывать на стол портсигар и зажигалку. На портсигаре Магда заметила инициалы «Б. К.». Она промолчала, подумала и попросила его принести телефонную книгу. Пока он своей несколько мешковатой, разгильдяйской походкой шел к телефону, она быстро посмотрела на шелковое дно его шляпы, оставшейся на стуле, и прочла его имя и фамилию (необходимая мера предосторожности против рассеянности художников при шапочном разборе). Кречмар, нежно улыбаясь, принес книгу, и, пользуясь тем, что он смотрит на ее шею и опущенные ресницы, Магда живо нашла его адрес и телефон и, ничего не сказав, спокойно захлопнула потрепанный, размякший голубой том. «Сними пальто», — тихо сказал Кречмар, впервые обратившись к ней на «ты». Она, не вставая, принялась вылезать из рукавов макинтоша, нагнув голову, наклоняя плечи то вправо, то влево, и на Кречмара веяло фиалковым жаром, пока он помогал ей освободиться от пальто и глядел, как ходят ее лопатки, как собираются и расходятся складки смугловатой кожи на позвонках. Это продолжалось мгновение. Она сняла шляпу, посмотрелась в зеркало и, послюнив палец, пригладила на висках темно-каштановые акрошкеры. Кречмар сел рядом с ней, не спускал глаз с этого лица, в котором все было прелестно: и жаркий цвет щек, и блестящие от ликера губы, и детское выражение удлиненных карих глаз, и чуть заметное пятнышко на пушистой скуле. «Если мне бы сказали, что за это меня завтра казнят, — подумал он, — я все равно бы на нее смотрел». Даже легкая вульгарность, берлинский перелив ее речи, ахи и смешки перенимали особое очарование у звучности ее голоса, у блеска белозубого рта, — и, смеясь, она сладко жмурилась. Он хотел взять ее руку, но она и этого не позволила. «Ты сведешь меня с ума», — пробормотал Кречмар. Магда хлопнула его по кисти и сказала, тоже на «ты»: «Веди себя хорошо, будь послушным».
Первой мыслью Кречмара на другое утро было: «Так дальше невозможно. Следует взять для нее комнату — без тетки. Так устроить, чтобы ей не служить. Мы будем одни, мы будем одни. Обучать арсу аморису note 4. Она еще так молода. Удивительно, как это у нее нет жениха или друга…»
«Ты спишь?» — тихо спросила Аннелиза. Он притворно зевнул и открыл глаза. Аннелиза, в голубой ночной сорочке, сидела на краю постели и читала письма.
«Что-нибудь интересное?» — спросил Кречмар, глядя на ее пресно-белое предплечье.
«Он просит у тебя опять денег. Говорит, что жена и теща больны, что против него интригуют, — нужно дать».
«Да-да, непременно», — отвечал Кречмар, необычайно живо представив себе покойного отца Магды, — тоже, вероятно, старого, малодаровитого, разжеванного жизнью художника.
«А это — приглашение в „Палитру“, придется пойти. А это — из Америки».
«Прочти вслух», — попросил он.
«Глубокоуважаемый господин Кречмар. Мой поверенный сообщает мне о том живом и беспристрастном внимании, которое вы уделили делу о нарушении моих прав. Я предполагаю…»
Тут затрещал телефон на ночном столике. Аннелиза цокнула языком и взяла трубку. Кречмар, растерянно глядя на ее белые пухлые пальцы, сжимающие черную трубку, вчуже слышал микроскопический голос, говоривший с другого конца.
«А, здравствуйте», — воскликнула Аннелиза и сделала мужу ту определенную, пучеглазую гримасу, по которой он всегда знал, что звонит баронесса, большая телефонница. Он потянулся за письмом из Америки, лежащим на перине, и посмотрел на подпись. Вошла Ирма, всегда приходившая по утрам здороваться с родителями. Она молча поцеловала отца, молча поцеловала мать, которая то слушала, то восклицала и порою кивала вместе с трубкой. «Чтобы никаких сюрпризов няне сегодня не было», — тихо сказал Кречмар дочке, намекая на какое-то недавнее прегрешение. Ирма улыбнулась. Она была некрасивая, со светлыми ресницами, с веснушками над бледными бровями и очень худенькая.
«До свидания, спасибо, до свидания», — облегченно проговорила Аннелиза и звонко повесила трубку. Кречмар принялся за чтение письма. Аннелиза держала дочь за руки и что-то ей говорила, смеясь, целуя ее и слегка подергивая после каждой фразы. Ирма все улыбалась и скребла ногой по полу.
Опять затрещал телефон. Кречмар приложил трубку к уху.
«Здравствуй, Бруно Кречмар», — сказал незнакомый женский голос. «Кто говорит?» — спросил Кречмар и вдруг почувствовал, словно спускается на очень быстром лифте. «Нехорошо было меня обманывать, — продолжал голос, — но я тебя прощаю. Ты слушаешь? Я хотела только тебе сказать, что…» «Ошибка, это другой», — хрипло сказал Кречмар и разъединил. В то же мгновение с ужасом подумал, что как он давеча слышал голос, просачивавшийся с того конца, и даже как будто различал слова, так и Аннелиза теперь могла все слышать. «Что это было? — с любопытством спросила она. — Отчего ты такой красный?»
«Какая-то дичь! Ирма, уходи, нечего тебе тут валандаться. Совершенная дичь. Уже десятый раз попадают ко мне по ошибке. Он пишет, что, вероятно, приедет зимой в Берлин и хочет со мной познакомиться».
«Ах, господи, никогда ничего сразу не понимаешь. Ну вот этот самый, карикатурист, из Америки. Этот самый Горн…»
«Какой Горн?» — уютно спросила Аннелиза. V
Вечерняя встреча выдалась довольно бурная. Весь день Кречмар пробыл дома, боясь, что Магда позвонит опять. Это следовало в корне пресечь. Когда она вышла из «Аргуса», он прямо с того начал: «Послушай, Магда, я тебе запрещаю звонить мне. Это черт знает что такое. Если я тебе не сообщил моей фамилии, значит, были к тому основания». «Всего лучшего», — спокойно проговорила Магда и пошла не оглядываясь. Он дал ей отойти, постоял, беспомощно глядя ей вслед. Какой промах — надо было смолчать, она в самом деле подумала бы, что ошиблась… Тихонько обогнав ее, Кречмар пошел рядом. «Прости меня, — сказал он. — Не нужно на меня сердиться, Магда. Я без тебя не могу. Вот я все думал: брось службу, это так утомляет тебя. Я богат. У тебя будет своя комната, квартира, все, что хочешь».
Наука любви (Ars amatoria)
Наука любви (Ars amatoria)
Автор: Овидий (Публий Овидий Назон)
Год и место первой публикации: около I века до н. э., Рим; 1926, Англия
Издатель: «Джон Лейн Компани» (Англия)
Литературная форма: поэтический сборник
СОДЕРЖАНИЕ
«Наука любви» — это руководство в трех частях по привлечению и завоеванию представителей противоположного пола. В первой части мужчинам даются мудрые советы о том, как завоевать возлюбленную; во второй мужчине объясняется, как сохранить у возлюбленной интерес; третья рассказывает женщинам, как удовлетворить чувственные желания мужчин. Овидий дает советы по уходу за телом и лицом, учит мастерству лести и превозносит преимущества зрелой любовницы. Критики заметили параллели между рекомендациями Бенджамина Франклина в «Совете в выборе любовницы» и пассажами из «Ars Amatoria», такими, как:
«Если молоденьких ты и едва подрастающих любишь —
Вот у тебя на глазах девочка в первом цвету;
Если покрепче нужна — и покрепче есть сотни и сотни,
Все напоказ хороши, только умей выбирать;
Если же ближе тебе красота умелых и зрелых,
То и таких ты найдешь полную меру на вкус».
Овидий также дает женщинам советы, как преподнести себя в выгодном свете, как демонстрировать свои лучшие стороны в разных ситуациях:
«Та, что лицом хороша, ложись, раскинувшись навзничь;
Та, что красива спиной, спину подставь напоказ.
Если мальчишески бедра легки и грудь безупречна —
Ляг на постель поперек, друга поставь над собой…»
Советы Овидия мужчинам направлены на то, чтобы подготовить из них умелых хищников; его советы женщинам объясняют, как стать желанной добычей.
ЦЕНЗУРНАЯ ИСТОРИЯ
«Наука любви», по-видимому, создала Овидию проблемы в VIII году нашей эры, когда император Август изгнал его из Рима. Мотивы изгнания были политическими, но историки замечают, что эротическое содержание стихов ему посодействовало. В 1497 году во Флоренции «Наука любви» была сожжена Джироламо Савонаролой вместе с произведениями Данте за «безнравственное» содержание. В 1564 году книга была включена в список книг, запрещенных «Тридентинским индексом» в Риме за «обращение к предметам сладострастным и непристойным».
В 1892 году «Наука любви» была вовлечена в тяжбу «Уортингтон Бук Паблишинг Компани», которая испытывала финансовые трудности. Уполномоченный на проведение ликвидации компании хотел продать часть ассортимента издательства, включая «Арабские ночи», «Историю Тома Джонса» Филдинга, «Декамерон» Боккаччо, «Гептамерон» королевы Маргариты Наваррской, «Гаргантюа и Пантагрюэл» Рабле и «Исповедь» Руссо, чтобы уплатить кредиторам, но Энтони Комсток включился в дело, чтобы выступить против продажи. Он просил у суда официального сожжения книг. (См. «Арабские ночи»).
В 1926 году американские таможенники изъяли в Сан-Франциско новое английское издание «Сочинения Овидия о любви», с иллюстрациями Жана де Бошере, опубликованное «Джон Лейн Компани». Тираж книги был всего триста экземпляров, он был уже распродан. Книга была запрещена к ввозу до момента выхода в 1930 году поправки к тарифному закону, освобождавшему иностранную классику от запретов.
Craig A. Suppressed Books: A History of the Conception of Literary Obscenity. New York: World Publishing, 1963.
Hurewitz L. Historical Dictionary of Censorship in the United States. Westport: Greenwood, 1985.
Loth D. The Erotic in Literature. New York: Dorset, 1961.
Читайте также
НАУКА ДОЛГОЖИТЕЛЬСТВА
НАУКА ДОЛГОЖИТЕЛЬСТВА Долгожительство — это генетическая наука последнего времени. Если предки — Гильгамеш и Александр Великий — искали рецепт долгожительства в Земле богов, то в наше время ученые ищут его в лаборатории. Если раньше считалось, что все организмы имеют
Наука
Наука Особых успехов египтяне достигли в прикладной математике и медицине[149].К сожалению, в сохранившихся папирусах, в которых приводятся задачи и решения, не дается никаких объяснений.Ирригация для страны с жарким и сухим климатом имела жизненно важное значение.
Наука
Наука Здравый смысл – это собрание предрассудков, приобретенных до восемнадцатилетнего возраста. Альберт ЭЙНШТЕЙН, физик, лауреат Нобелевской премии У всякого серьезного дела на Земле есть идея. Имеется она, разумеется, и у науки. Великий американский писатель и ученый
10.2. Наука и сознание человека. Наука и нравственность
10.2. Наука и сознание человека. Наука и нравственность Одним из связующих звеньев между внутренним развитием науки и сознанием людей служит картина мира. Она становится одним из механизмов влияния науки на мировоззрение, поэтому важно разобраться, что она собой
Наука
1. Наука
1. Наука Семантическая интерсубъективность означает, что слово или предложение всеми понимается одинаково. Как же это возможно19?Некоторые философы утверждают, что это возможно в том случае, если слова и предложения связаны с определенными формами созерцания, восприятия
Гуманизм и наука
Гуманизм и наука Читатель этой книги[1] познакомился с разными точками зрения по одной из проблем, волнующих в той или иной мере каждого мыслящего человека наших дней. Он стал участником дискуссии. Не нужно быть специалистом-философом, чтобы заметить весьма существенные